Я не знаю, как жить. Я перестала, уже давно, что-то понимать в «этой жизни». Не уверена, что было время, когда понимала. В первые годы, в детстве, была надежда, что придет кто-то, кто, наконец, объяснит, что к чему. Если я что-то и поняла,
то вот что: В своем понимании можно полагаться только на себя. Нельзя ожидать готовый смысл ни от неба, неважно какого великолепного, ни от человека, неважно насколько убедительного. Только сама себе ты можешь изготовить
свой смысл. Я не знаю, как жить. Это значит, что следующая задача по списку: создавать это знание. Жить, замечать, удивляться, вести дневник, культивировать сознание свидетеля, исследователя дикой природы в Глендейле, Калифорния, не вычеркивать ничего из реальности. Даже когда я не знаю, как жить,
(воспоминания о прошлом лете с сознательным фокусом на позитив).
Я моргнула, а уже половина сентября прошла. А я все пытаюсь “по-быстрому” записать, как я провела лето (я как раз читала про симптомы СДВГ и наткнулась на термин «time blindness”: когда человеку трудно дается чувство времени—вот такие проявления).
Начала записывать про лето, потому что последнюю неделю августа отовсюду слышен ностальгический вздох: еще одно лето уходит, уходит, ушло. Лето? Лето? Я верчу головой: Я снова не заметила лета.
«У нас в Калифорнии» всегда лето—в нашем вечном калифорнийском лете есть свои прелести (погода преподносит меньше сюрпризов), но есть и недостатки: ты привыкаешь к лету как к данности. Весь мир уезжает летом в отпуск, а ты остаешься в своем вечном лете вечно работать, как дурак. В июне я работала без выходных, в июле восстанавливалась, в августе переживала август. Мечтала о Праге—не ради самой Праги, а потому что Прага сейчас держит в своих руках Золотого Ребенка. В финансовых картах было написано иначе, а звезды на небосклоне пошептались: заметь, заметь свое еще одно Лос Анджельское лето.
(воспоминания о прошлом лете с сознательным фокусом на позитив).
Я моргнула, а уже половина сентября прошла. А я все пытаюсь “по-быстрому” записать, как я провела лето (я как раз читала про симптомы СДВГ и наткнулась на термин «time blindness”: когда человеку трудно дается чувство времени—вот такие проявления).
Начала записывать про лето, потому что последнюю неделю августа отовсюду слышен ностальгический вздох: еще одно лето уходит, уходит, ушло. Лето? Лето? Я верчу головой: Я снова не заметила лета.
«У нас в Калифорнии» всегда лето—в нашем вечном калифорнийском лете есть свои прелести (погода преподносит меньше сюрпризов), но есть и недостатки: ты привыкаешь к лету как к данности. Весь мир уезжает летом в отпуск, а ты остаешься в своем вечном лете вечно работать, как дурак. В июне я работала без выходных, в июле восстанавливалась, в августе переживала август. Мечтала о Праге—не ради самой Праги, а потому что Прага сейчас держит в своих руках Золотого Ребенка. В финансовых картах было написано иначе, а звезды на небосклоне пошептались: заметь, заметь свое еще одно Лос Анджельское лето.
“Почему угорь такой популярный, дорогой и вкусный?”–задается вопросом кулинарный блогер. Европейские ученые совещаются на конференции: “Как заставить угря европейского плодиться в неволе?”
Fuck you, people, годами говорил угорь и уплывал в свое вечное путешествие от Саргассова моря к Саргассову морю, из жизни в смерть, из смерти обратно в жизнь: “Зато сколько жизней я проживу на своем угорьем веку! Ла-ла, ангилла-ангилла, пока мы были личинками, нас ели рыбы! Мы растили наши тела, чтобы их поедали люди, ангилла! Мы скрывали от вас тайну своих перерождений, пока могли, ангилла!”
Плывет угорь, поет угорь, перерождается из себя в себя. Но мы-то с вами знаем, что если Его Величеству Человеку нравится что-то жрать, то когда у него не получится заставить вас, угрей, размножаться по его требованию, Его Величество начнет вас клонировать, ангилла-ангилла.
Oncorhynchus Mykkiss
Oncorhynchus mykiss. Не вижу радуги
“Радужная форель—это лосось?” Спрашивают люди у всезнающего гугла и получают ответ в белках, жирах и углеводах. Аа, вкусно, аа, полезно. «Да этих несчастных форелей, лососей,» переживает мой папа, «кормят хуже, чем свиней; они там в цистерне тысячами в нечеловеческих условиях…» Мой папа переживает не столько за форелей и лососей, сколько за количество и качество потребляемого мной белка—мой папа хочет мне здоровой и долгой жизни.
Раз или два в месяц я покупаю филе лосося в магазине. На упаковке написано число, до которого его нужно съесть; написано, что он был разморожен и что он был выращен на ферме в Норвегии. Дома я готовлю лосося на ужин. Мою лосося под проточной холодной водой– мягкая плоть слизится у меня под пальцами, в животе от этого немного тошноты—он был живым, а сейчас нет. Но я переступлю через тошноту к моменту, когда я буду тебя, лососика, вынимать из духовки, а ты будешь разговаривать со мной брызжущим жиром. Ты будешь в меня брызгать жиром, а в тебя благодарностью: Спасибо тебе, Лосось, за то, что копил в своем теле энергию всю свою недлинную жизнь. Прости, что я с тобой уж так. Но и ты пойми: тебя не было бы вообще, если бы не я. Норвежский фермер, рыбий бог, не зачал бы тебя, не сделал бы тебя–если бы моего рта и живота не было в Калифорнии. Так что, ты, Лосось, можно сказать, выполнил свой долг, накормив меня. А я выполню сейчас мой долг, когда тебя съем. Спасибо тебе, Лосось, и спасибо мне, поедателю Лосося, и спасибо норвежскому фермеру, и спасибо нашему богу движения Капитализму, что поднес твою, Лосось, плоть к моему рту, аминь.
Salvelinus fontinalis
Salvelinus fontinalis. Видел море
Пытался вырваться к морю, мечтал о море. Море: манило. Море, море, море, м,о,р,е. Распадалось на буквы, теряло смысл, собиралось в волну, несло к себе. Море это не то что этот ручей, где каждый закоулок знаком, где каждая коряга знает твое имя. В нашем роду всегда рождался такой, который рвался к морю и находил путь по запаху соли и положению звезд. В бесконечности моря—достигнута цель!—менял свой цвет даже, становился серебристым—чтобы лучше подмигивать звездам, что смотрятся в ночное море как в зеркало. Но лишь наедался морем, напивался опасной свободы–как грубая природная сила тянула домой, в родной ручей. Возвращайся, возвращайся домой, чтобы продолжиться, в море соленом никак не получится. Домой не успел, пал жертвой состязания по спортивной рыбалке. Зато: пожил по-за стадии личинки. Видел море.
Аристихус Нобилис
Аристихус Нобилис
В магазине продавали живых карпов, дешево, и она купила одного. Сейчас, когда она пришла домой, она стояла на кухне и смотрела на уставшую рыбу в прозрачном пакете. Рыба смотрела темным мутным глазом в ответ, открывала рот, а потом сделала резкое движение телом, как будто выпрыгнула из рук—и пакет упал на пол.
“Я не смогу ее убить”, подумала она и пошла набирать в ванну холодной воды. Набрала до половины, отпустила карпа в ванну. Рыба изогнулась телом с силой, но потом застыла бездвижно на дне ванны и продолжила открывать рот. «Значит, живой», подумала она, представила себе, как он умрет, упадет на бок и всплывет на поверхность. «Больше никогда», пообещала она себе.
Вечером того же дня к ней заехала школьная подруга, с которой они не виделись пять лет. Подруга жила в другом городе, а в этот город приехала на сессию в университете, где она училась на маркетолога. С порога подруга попросилась переночевать одну ночь, “а на следующую нас заселят в общежитие”.
“Конечно, конечно”, сказала хозяйка квартиры, не удивившись. “Только у меня в ванне карп”, сказала она и повела подругу в ванну показывать карпа. Подруга, смеясь, болтала о сессии, экзамене по политической экономике, о накладке с общежитием–как будто не было пяти лет, что они не виделись.
Ванна была маленькая—розовые стены, занавеска для душа с большими синими тюльпанами, за занавеской ванна и карп. Подруга сначала посмотрела на себя в зеркало над раковиной и поправила прическу—у нее были темно-каштановые волосы, подстриженные и уложенные в эффектное каре с короткой челкой. Потом посмотрела на карпа—карп не двигался, но продолжал открывать и закрывать рот. “Ты же понимаешь, что ты его пытаешь? Что это для него большее мучение, чем не жить—быть в этой воде в ванне, с недостаточным количеством воздуха?”
“Я понимаю”, сказала хозяйка квартиры и карпа, “но я не смогла его убить”.
“Зачем же ты его купила?”
Зачем? Он был дешевый; кажется, ее мама когда-то покупала живых карпов и в этом не было ничего необычного; и что тут такого сложного–почистить и разделать рыбу; нужно было что-то купить на ужин, она купила карпа. В маленькой ванне лицо подруги было близко к ее лицу—у подруги была красивая прозрачная кожа, без пор, прыщиков и шрамов, и хозяйка квартиры вспомнила, почему они так долго не виделись, хоть это была и не первая сессия бывшей лучшей подруги в этом городе.
Через час карп был убит: для этого хозяйка квартиры позвала знакомого мужчину, Виктора, соседа, с которым у нее был вялотекущий роман. Виктор был вдохновлен тем, что его позвали; убийство карпа осуществил быстрым ударом рукояткой кухонного ножа, почти неслышного «хлоп». Виктор сам же почистил, разделал и пожарил карпа в сметане, развлекая двух женщин анекдотами про рыбаков. Хозяйка квартиры наблюдала за тем, как Виктор красиво взял все под контроль, и была благодарна ему за то, что не спросил ее, зачем она купила карпа и за то, как он был отдаленно вежлив с ее подругой с безупречной кожей. Она ела карпа, выплевывала рыбьи косточки и думала, что пойдет ночевать к Виктору. И подруге будет удобнее в квартире с одним спальным диваном. “Только нужно вынести мусор на ночь”. Горка невостребованных внутренностей карпа блестела верхним слоем мусорного ведра.
Привет. Я хотел описать тебе свой день, и вот что вышло. Мой день смотрел на меня с укором своим большим странным глазом. О чем он думал? О том, как в моих руках все рассыпается на кусочки и я сажусь за стол и грущу?
Всё постепенно теряло смысл и превращалось в глупую загадку, на разгадывание которой у меня не было ни времени ни сил. Я делал все по инерции: готовил макароны, вытирал тарелки на кухне клетчатым полотенцем и смахивал пыль с подоконника, потому что мысли-штришки, роившиеся в моей голове, продолжали подталкивать меня вперед, но их энергии и осмысленности не хватало для того, чтобы мои действия обретали значение. Я старался быть правильным и полезным, но больше всего мне хотелось сесть на пол и заплакать. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь уложил меня в постель и целые выходные готовил мне завтрак, обед и ужин и накрывал меня большим и желтым словочувственным одеялом. Мне хотелось, чтобы кто-то звал меня на кухню, хотя я не голоден. Мне хотелось смотреть на мир через маленькие дырочки в синей цветной бумаге.
О чем думал мой день, не сводя с меня своего прищуренного глаза? О птичках-мандаринках? О большой фломастеровой гусенице? О цепочке горошин или о буквах О перечеркнутых сплошной черной линией? О круглых окошках самолета, по которым кто-то провел черту перманентным маркером? О чем?
Я не знаю. От плача у меня болела голова, и боль была перепутанной, фиолетовой, обидной.
Время тянулось медленно и бесполезно. Короткая стрелка едва-едва перешагивала цифру три, а мой глупый день смотрел на меня не отрывая глаз и что-то говорил. Но я не мог ничего разобрать, потому что был слишком занят поиском ответа на свои вопросы. Я пытался придумать, как быть полезным, если все валится из рук и превращается в закорючки.
Но как продолжать отправлять лодки в нужном мне направлении, если ветер сегодня дует в другую сторону?
А потом я купил апельсиновый сок и посмотрел в окно.
А потом я вырезал из бумаги белый квадратик и забрался под одеяло.
А потом я погладил выдуманную кошку и улыбнулся.
И я понял, что бормотал мой день. Он говорил мне: всё получится всё получится
всё получится.
Как-то так.
Ты просила писать тебе, и я пишу
Привет. Ты просила писать тебе, и я пишу. Никто не хочет задавать мне вопросы, на которые я бы хотел отвечать. Но это не новость. Переходя к новостям и коротко о главном, моя соседка сдает экзамены и учит названия птиц, а я выписываю в блокнот все слова на букву р и размышляю о том, почему иногда так сложно перестать фокусироваться на серых красках.
В последнее время мне кажется, что от меня ускользает что-то очень важное.
Например, почему мои простые рисунки получаются такими красивыми, но мне так стыдно в этом признаться? Почему обязательно говорить, только когда знаешь, что именно хочешь сказать? Почему я не разрешаю себе долго лежать в ванной или читать детективы, если это доставляет мне такое удовольствие?
Я вдруг подумал, что может быть тебе тоже начинает казаться, что ты что-то упускаешь, что жизнь проходит мимо тебя, что всё не так, как ты себе представляла или как представлял это кто-то другой. Поэтому вместе с письмом я вкладываю в конверт всё, что успели нарисовать мои карандаши и ручки за время моей последней поездки к морю.
Мне кажется, в этом есть какой-то смысл.
Мне кажется, во всем есть какой-то смысл.
Черно-белые фильмы
Сегодня весь день шел дождь. Я побоялся, что простужусь, а потом пролежу неделю с больным горлом и пропущу что-нибудь ужасно важное. Поэтому я оставил себя дома и достал коллекцию цветных бусинок и стекляшек. Через красный осколок от бутылки клубничного лимонада дождь кричал и размахивал руками. Через оранжевое стеклышко, которое я нашел однажды по дороге в театр, дождь пах высушенной кожурой апельсина. Глядя через голубую полупрозрачную пуговицу, я представлял себе дирижабли, рассекающие плотные, пыльного цвета тучи.
Так я сидел на подоконнике и вспоминал всё, что когда-то любил. Мне казалось, что это было очень давно: еще до того, как я стал взрослым, и сказал себе, что теперь нужно всегда думать о будущем.
Потом дождь прекратился, и я устал. На дне коробки остался только большой серый осколок витражного стекла. Я покрутил его в пальцах, приложил к глазу и долго-долго наблюдал за тем, как на светлом после дождя небе опускается за горизонт большая, теплая рыба-солнце. Как будто кто-то включил проектор и на пустой стене показывал старые черно-белые фильмы.
three images from one doodly collection / три картинки из одной дудл-коллекции
Ты пишешь: прости меня за мою грусть, и во мне все сжимается—я хочу обложить тебя облачными щенками и котятами, накормить тебя твоим любимым мороженым, принести тебе новых журналов с завлекающими картинками, подарить книгу с блестящими страницами, посмотреть с тобой самый смешной фильм, спеть тебе веселую песню, купить тебе новый альбом с бумагой, по которой особенно приятно вести синим карандашом. Хочу показать тебе калифорнийские закаты, от которых захватывает дух—с медовым светом в кронах деревьев и малиновыми разводами по всему огромному небу. Хочу рассказать тебе сказку с таким хорошим концом, чтобы у тебя не осталось сомнения, что грусть—бесполезное дело.
Но я далеко от тебя, и из своей далекой дали я говорю тебе: грусти.
Грусти обо всех закатах, которых не увидишь. О любимых людях, голосов которых больше не услышишь, грусти о разговорах, которых больше не будет. Грусти о том, как много боли несет в себе каждый из нас, расплескивая ее даже на самых любимых. Грусти о любви, которой хватило бы на всех, но которую невозможно просто так выпустить в мир безоглядно, чтобы она всех спасла. Грусти о любви, которая никому не понадобилась, и о любви, о которой никому не расскажешь. Грусти о прощальных утрах понедельника и о ленивых воскресных вечерах. Грусти о книгах, на которые не хватит времени, о песнях, которые пролетят мимо тебя. Грусти за себя и за весь мир.
Грусти, не отводя глаз. Грусти без слез. Грусти с солеными ручьями на щеках. Грусти тяжелым выдохом в темноту. Грусти одиноко, чтобы никто не видел. Грусти тихо, спрятавшись подмышку дорогого друга. Грусти так, чтобы сотрясался мир. Грусти в солнечной любви. Грусти в бесконечном тумане. Грусти, увязая в грусти как в зыбучем песке. Грусти, выплывая на поверхность, чтобы глотнуть воздуха. Грусти, пока мир, больной и уставший от самого себя, опускает тебя в колодец без дна. Грусти, пока мир оплетает тебя шелком безысходности. Грусти, пока он переплавляет тебя, милую мою гусеницу, в волшебную бабочку.
Вот такая бабочка, посерединке палочка. Бабочка не простая, бабочка золотая: левое крыло грусть-печаль, а правое крыло—любовь-радость. Черное на золотом, золотое на черном: без безобразия нет красоты, без красоты нет безобразия. Раз: бабочка моя взмахнула крылом. Две девочки смеются, пищат, бегают: поймай ее, поймай, но такую разве поймаешь. Повисла на добром ветре, знает, что куда бы ее ветер ни занес, везде есть место для грусти, везде есть место для радости.
Одна восемнадцатилетняя девочка едет в душном восемнадцатом автобусе по городу М. Город М. щекочет нос тополиным пухом, по-июньскому свежим потом, бензиновым дыханием машин и немного липовым цветом. Спина и попа девочки в промокшем от пота платье липнет к дерматиновому сиденью. Полупустой автобус качает пассажиров, стеклянных от жары.
На важной остановке, возле рынка, в автобус входит женщина в коричневом пальто и перекрученных чулках из хлопка. В обеих руках у нее плетенные авоськи, набитые газетными шариками. В автобусе есть свободные места, но женщина остается стоять в проходе—не держится за поручни, качается вместе с автобусом, балансирует своими авоськами, не падает. Смотрит в себя и в даль. Повторят одно и то же, бормочет: «Жалко их, жалко! Жалко их, жалко!» Пассажиры автобуса смотрят в окно, в потолок, мимо, только не на странную женщину. А девочка, завороженная, хоть и стыдно, не может перестать смотреть:
Кого ей жалко, думает восемнадцатилетняя девочка в восемнадцатом автобусе, кого жалко этой безумной женщине в пальто, с авоськами, набитыми газетными шариками? Кого ей может быть жалко, кроме себя?
Другая девочка едет в том же автобусе—той девочке почти пятьдесят восемь. Она мерзнет в этом городе в июне, и ее не спасает от холода ее старое коричневое пальто. Она смотрит на этих людей в автобусе, что не хотят ее видеть. Ничего не хотят видеть, бедные замученные жизнью люди. Куда бы они ни ехали, они едут от боли, через боль, к всегда еще большей боли—и взяла бы все на себя, да как такое сделаешь. Жалко их, жалко. Жалко их, жалко.
Волшебная бабочка взмахнула золотыми крыльями, и всем стало так грустно, и всем стало так радостно.