Предлагаю вашему вниманию уникальную подборку стихов моего домашнего поэта Маэстро Ви, так же известного в очень узких кругах как Jay Early the Poet—Поэт Джей Эрли.
За последние пару лет в двухстах сорока семи открытых тэбах браузера с гугл-переводчиком Джей Эрли-Поэта поднакопилось страниц триста стихов в категории «философская лирика». Я уверена, что чем больше по планете бродит лирических философов, бубнящих странные строчки в свои айфоны, тем лучше—задумчивее и внимательнее—становится планета. Так что, внимайте, друзья, философской лирике и подбадривайте раскладывающего мир на строчки начинающего поэта @jayearlythepoet
Я не знаю, как жить. Я перестала, уже давно, что-то понимать в «этой жизни». Не уверена, что было время, когда понимала. В первые годы, в детстве, была надежда, что придет кто-то, кто, наконец, объяснит, что к чему. Если я что-то и поняла,
то вот что: В своем понимании можно полагаться только на себя. Нельзя ожидать готовый смысл ни от неба, неважно какого великолепного, ни от человека, неважно насколько убедительного. Только сама себе ты можешь изготовить
свой смысл. Я не знаю, как жить. Это значит, что следующая задача по списку: создавать это знание. Жить, замечать, удивляться, вести дневник, культивировать сознание свидетеля, исследователя дикой природы в Глендейле, Калифорния, не вычеркивать ничего из реальности. Даже когда я не знаю, как жить,
Привет. Я хотел описать тебе свой день, и вот что вышло. Мой день смотрел на меня с укором своим большим странным глазом. О чем он думал? О том, как в моих руках все рассыпается на кусочки и я сажусь за стол и грущу?
Всё постепенно теряло смысл и превращалось в глупую загадку, на разгадывание которой у меня не было ни времени ни сил. Я делал все по инерции: готовил макароны, вытирал тарелки на кухне клетчатым полотенцем и смахивал пыль с подоконника, потому что мысли-штришки, роившиеся в моей голове, продолжали подталкивать меня вперед, но их энергии и осмысленности не хватало для того, чтобы мои действия обретали значение. Я старался быть правильным и полезным, но больше всего мне хотелось сесть на пол и заплакать. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь уложил меня в постель и целые выходные готовил мне завтрак, обед и ужин и накрывал меня большим и желтым словочувственным одеялом. Мне хотелось, чтобы кто-то звал меня на кухню, хотя я не голоден. Мне хотелось смотреть на мир через маленькие дырочки в синей цветной бумаге.
О чем думал мой день, не сводя с меня своего прищуренного глаза? О птичках-мандаринках? О большой фломастеровой гусенице? О цепочке горошин или о буквах О перечеркнутых сплошной черной линией? О круглых окошках самолета, по которым кто-то провел черту перманентным маркером? О чем?
Я не знаю. От плача у меня болела голова, и боль была перепутанной, фиолетовой, обидной.
Время тянулось медленно и бесполезно. Короткая стрелка едва-едва перешагивала цифру три, а мой глупый день смотрел на меня не отрывая глаз и что-то говорил. Но я не мог ничего разобрать, потому что был слишком занят поиском ответа на свои вопросы. Я пытался придумать, как быть полезным, если все валится из рук и превращается в закорючки.
Но как продолжать отправлять лодки в нужном мне направлении, если ветер сегодня дует в другую сторону?
А потом я купил апельсиновый сок и посмотрел в окно.
А потом я вырезал из бумаги белый квадратик и забрался под одеяло.
А потом я погладил выдуманную кошку и улыбнулся.
И я понял, что бормотал мой день. Он говорил мне: всё получится всё получится
всё получится.
Как-то так.
Ты просила писать тебе, и я пишу
Привет. Ты просила писать тебе, и я пишу. Никто не хочет задавать мне вопросы, на которые я бы хотел отвечать. Но это не новость. Переходя к новостям и коротко о главном, моя соседка сдает экзамены и учит названия птиц, а я выписываю в блокнот все слова на букву р и размышляю о том, почему иногда так сложно перестать фокусироваться на серых красках.
В последнее время мне кажется, что от меня ускользает что-то очень важное.
Например, почему мои простые рисунки получаются такими красивыми, но мне так стыдно в этом признаться? Почему обязательно говорить, только когда знаешь, что именно хочешь сказать? Почему я не разрешаю себе долго лежать в ванной или читать детективы, если это доставляет мне такое удовольствие?
Я вдруг подумал, что может быть тебе тоже начинает казаться, что ты что-то упускаешь, что жизнь проходит мимо тебя, что всё не так, как ты себе представляла или как представлял это кто-то другой. Поэтому вместе с письмом я вкладываю в конверт всё, что успели нарисовать мои карандаши и ручки за время моей последней поездки к морю.
Мне кажется, в этом есть какой-то смысл.
Мне кажется, во всем есть какой-то смысл.
Черно-белые фильмы
Сегодня весь день шел дождь. Я побоялся, что простужусь, а потом пролежу неделю с больным горлом и пропущу что-нибудь ужасно важное. Поэтому я оставил себя дома и достал коллекцию цветных бусинок и стекляшек. Через красный осколок от бутылки клубничного лимонада дождь кричал и размахивал руками. Через оранжевое стеклышко, которое я нашел однажды по дороге в театр, дождь пах высушенной кожурой апельсина. Глядя через голубую полупрозрачную пуговицу, я представлял себе дирижабли, рассекающие плотные, пыльного цвета тучи.
Так я сидел на подоконнике и вспоминал всё, что когда-то любил. Мне казалось, что это было очень давно: еще до того, как я стал взрослым, и сказал себе, что теперь нужно всегда думать о будущем.
Потом дождь прекратился, и я устал. На дне коробки остался только большой серый осколок витражного стекла. Я покрутил его в пальцах, приложил к глазу и долго-долго наблюдал за тем, как на светлом после дождя небе опускается за горизонт большая, теплая рыба-солнце. Как будто кто-то включил проектор и на пустой стене показывал старые черно-белые фильмы.
three images from one doodly collection / три картинки из одной дудл-коллекции
Одна девочка смотрит на скатерть—узкую скатерть-дорожку на кофейном столике в своей гостиной. Эту скатерть—черную, с огромным «цветиком-семицветиком», разрезанным по центру—девочка сама сшила пару недель назад из плотной икеевской ткани. По одному из лепестков, лимонно-желтому, расползается кофейное пятно. Девочка любит эту скатерть, которая, считает девочка, оживляет ее уставшую гостиную с плетенными корзинами книг по периметру и просевшим диваном, покрытым чернильными пятнами, цветными молескинами и альбомами для рисования, карандашами и клочками бумаги. Никак у этой скатерти не получается провести на столе дольше получаса: на ней сразу появляются пятна. Сейчас это кофе, а в первый раз это был шоколад, а потом какая-то бобовая паста… View Post
Накануне моего дня рождения—была ночь, сон сидел туманом в глазах, но недостаточно глубоко, чтобы можно было спать—я тупила в инстаграмме. Через каждые две-три картинки знакомых собак, далеких улиц, дружеских интерьеров, инстаграмм, давно отпрофилировавший мои вкусы в одежде и областях самосовершенствования, вставлял заточенную под меня рекламу.
Уверенным голосом, с одной из таких реклам—ее мастерклассовского писательского курса—Джойс Кэрол Оутс сказала мне той ночью: The enemy of writing is being interrupted… Constant interruptions are the destruction of the imagination. («Враг писательства—это прерывания. Постоянные прерывания разрушают воображение».)
Я заскрипела зубами
от раздражения на великую американскую писательницу: конечно, «легко ей
говорить»! Ей не нужно ходить на «работу-работу», не нужно собирать по крохам время
между рабочими и домашними делами, которые кроме тебя никто не сделает… Не
нужно зудящую от рабочих емейлов голову успокаивать ночью инстаграммом…
На прошлой неделе я прочитала книгу «Четыре соглашения». Все твои убеждения, которые создают твой личный ад на земле, говорит автор, переписываются четырьмя соглашениями, одно из которых—«ничего личного!» Что бы кто тебе ни говорил, что бы с тобой ни делал бы, в этом нет ничего личного, не принимай ничего лично.
Той ночью я приняла слова Джойс Кэрол Оутс очень лично. Каждый день всю неделю, как могла, я совмещала работу-работу (day job, работу, за которую платят) и «настоящую работу» (то, что я пишу). Я писала каждый день—сжимала зубы, выкраивала час—утром, до работы. По дороге на работу я слушала аудио-книги—внимательно слушала «как писатель»: спрашивала себя, как я могу использовать то, что слышу? Эмоциональные и физические требования работы ежедневно изматывали меня так, что вернувшись в девять вечера домой, у меня хватало сил только почистить зубы и доползти до подушки—чтобы на следующий день проснуться с мигренью. Кто что хорошего написал с мигренью?—жалела себя я.
В том сказанном в ночь перед моим днем рождения—«постоянные прерывания разрушают воображение»— я слышала личный упрек. Я слышала: «Ты не можешь организовать свою жизнь так, чтобы написать книгу». Я запихнула телефон под подушку, лежала в темноте и слушала свои плачущие мысли: арендная плата… убийца творческого духа…fuck capitalism…нечего и пытаться…если ты такая лузерша… не можешь даже…
rent loser you can’t even
В пылу жалости к себе я вспомнила моих друзей-писателей. Особенно про мою когорту, названную в честь гавайского ветра Пали, с которыми мы закончили писательскую программу. У каждого из нас есть day job—кто-то работает в школе, кто-то в офисе, кто-то ведет уроки пилатеса. Это работа, которой мы платим за право жить в этом городе, в этом веке. Каждый из нас создает—выгрызает, выторговывает, выискивает—время на то, чтобы о своем мире рассказывать искусством. Такие наглецы, что мы про себя навоображали?
Я напомнила себе про племя местных комедиантов, с которым я столкнулась близко всего несколько месяцев назад. Эти ребята, которые вызывают во мне восхищение и уважение—актеры, писатели, театральные режиссеры—годами работают на нескольких работах, хватаются за непонятные подработки, каждый день делают все, чтобы выйти на новый уровень, верят, что однажды они will make it—и смеются сами над собой, выставляют на показ свои уязвимости.
Не сравнивай себя ни с кем, попросила я себя. Настоящее лузерство—не пытаться. Помнишь, Тони Моррисон рассказывала в интервью про то, как ее сын облевал рукопись ее первого романа, а она даже не заметила и продолжила писать? Вот такое разрушение воображения. Лузерство—это сидеть и ждать, пока появится у тебя своя комната, куча денег, дни напролет для чтения и письма….
Я лежала в темноте, думала все эти мысли, что вели меня—вниз-вниз-вниз—по направлению к желаемому сну… Вдруг я заметила, что ступеньки, по которым я равномерно спускалась, были не ступеньками, а раскатами свободного храпа спящего рядом Ви. Часто, когда я пытаюсь уснуть вне ритма этих раскатов, это мне не удается—мне так громко, что я не слышу даже собственного дыхания. Но иногда, как в ту ночь, эти звуковые помехи мне не мешали. Наоборот, они гипнотизировали меня своей ритмичностью, отвлекали от мыслей про артистическую революцию общества, манили в ночное небытие.
Такие наглецы! Что про себя навоображали!
Конечно, Джойс Кэрол Оутс не хотела обидеть меня лично. Я падала в сон с благодарностью—меня поддерживали воздушные течения из горловых глубин любимого человека. Возможно, когда-нибудь—пройдет всего несколько лет—и я поймаю волну своих жизненных прерываний, как я поймала той ночью этот дорогой мне храп…